Я пишу стихи или даже они рождаются во мне, когда я обладаю своей любимой женщиной.
Впустившей меня в себя как в странный приют блаженной неги и печального забвения.
Так иногда в лесу я забывался надолго и сидел под какой-нибудь сосной и с наслаждением шевелил спокойные травы, беря на руки доверчивых насекомых и отпуская их обратно к себе. День пролетает, как сказка, и я очень боюсь, что она кончится, и я с тревогой прощаюсь с Феей, уходя на работу… Невольная тоска делает из меня сомнамбулу…
Я спасаю людей, но спасаю бесчувственно…
Даже старушка, в вену которой мы с полночи до утра вкололи более тридцати уколов лазикса, через одну иглу, ее радость по поводу спасенной жизни и почти пропавшему отеку легких, не вынесли меня из моего призрачного царства, где я до сих пор обладал моей Феей.
И моя учеба, моя проклятая учеба уже давила ярмом, ибо я каждую минуту боялся за нее, ощущая в своих воображаемых картинках несчастного Темдерякова, который всю прошедшую ночь бродил под моими окнами и вглядывался в их черные стекла, пытаясь разглядеть знакомые до обморока очертания Феи.
Возможно, что он никогда никого и не любил, но сейчас он был одинок, и это приводило его в бешенство, потому что до такого умопомрачения его безропотная и во всем покорная ему Фея заботилась о нем и жалела его, а сейчас у него был только он сам. Словно мы поменялись с ним местами.
Однако, по моим внутренним убеждениям, он заслуживал это за все свое прошлое скотство…
И хотя мне его немного было жаль, все-таки я более презирал и ненавидел его.
Впрочем, одновременно с этим я испытывал стыд, поскольку осознавал, что мне удобнее его презирать, ибо это я забрал к себе тайком и как-то подло его законную жену. И пусть она сама прибилась ко мне, как в страшную бурю к законному острову.
И пусть я счастлив, обладая ее телом, чувствами, волей и образом.
Все же в самой этой скрытности было что-то порочное и стыдящееся…
И некая правота в его глазах мне открывалась как свойство его же честности. Он ничего не прятал и открыто страдал.
После ночной смены был выходной день.
И я спешил к Фее, но все же на пути к дому решил во что бы то ни стало зайти к Темдерякову.
Меня тянуло к нему, как преступника часто тянет на место преступления…
Я пришел к нему в предчувствии беды.
Мрачный и до сумасшествия безвольный Темдеряков сразу же сел на стул, и как во сне перебирал пальцами страницы книг, грудами лежащих на полу возле его ног.
– Не понимаю себя, – говорит он мне, – что со мной?!
Как будто кто-то заколдовал меня! Ничто ни в руках, ни в памяти не держится! Одна только жена, но и она далекая, чужая!
Я стоял возле сидящего Темдерякова с чувством потрясенной неловкости и стыда, я хотел ему что-то сказать, но мой язык немел, и поэтому я думал.
«Он и трезвый как пьяный», – думал уже с сочувствием я, собираясь уходить.
– Постой! – вскрикнул он, хватая меня за одежду, – я чувствую, что ты что-то знаешь! Ну! Признавайся, несчастный, где она?
– Не знаю, – прошептал я.
Его глаза светились помраченным блеском.
– Не знаю, где она, а знал бы – не сказал! – уже со злой усмешкой повторил я.
– Ну что ж, – Темдеряков неожиданно приставил к моему горлу нож.
Даже легкое прикосновение его лезвия прочертило на моем горле глубокий разрез.
– Гляди-ка, кровь течет, – удивленно пробормотал смягчившийся Темдеряков и кинулся наматывать бинт на мою кровоточащую шею.
– Ты меня прости, – шептал он, – просто я что-то не в себе! Это все из-за Таньки! Сбежала куда-то, просто ума не приложу! Куда она могла деться?!
Я с грустью слежу за вздрагивающим и обеспокоенным Темдеряковым. В его глухом жилище бутылок ряд церквей… испитые мгновенья давно прошедших чувств…
Гармонь с дырявым ножом – попутчик тишины…
И блеск неуловимой исчезнувшей любви… но все еще живущей в каком-то странном сне.
Темдеряков ослепший. Глаза его полны какой-то вечной скорбью в объятьях пустоты. Далекий… Слово странник, он ищет образ Тани… Но Таня стала Феей, а Фея стала мной…
Увы, но Шопенгауэр прав, говоря, что всякое счастье существует со знаком минус…
Оно как бы заранее отрицает само себя, суля рассудку новое страданье.
Я спускаюсь вниз к Фее с перебинтованным горлом и сочувствующим взглядом Темдерякова, который он подарил мне на прощанье.
Фея с радостной улыбкой встречает меня, но тут же вздрагивает с испугом, видя мое перебинтованное горло с проступающими каплями крови.
– Это он, это он? – спрашивает она, с нежностью прижимаясь ко мне.
Что я мог сказать ей в ответ в эту минуту?! Правду, чтобы испугать и усилить ту самую мучительную странность, которая и без того сковывает наши мысли и движенья… нет, я ей просто солгал!
Я сказал ей, что меня порезал случайно наркоман, которого выводили из комы. Доверчивая Фея, она верила каждому моему слову, а я лгал ей, наивно думая оградить ее от всяческих переживаний и угрызений собственной совести. Бедная, она подсознательно чувствовала вину за своего сумасшедшего мужа и одновременно жалела его как больного, неизлечимо больного человека.
Вот поэтому я и солгал ей и, кажется, добился ее внутреннего спокойствия.
Так обнявшись и взявшись за руки, как дети, мы с медленным наслаждением прошли на кухню и стали есть из одной тарелки овсяную кашу, приготовленную Феей.
Она кормила меня из своей ложки, а я ее из своей. И только Аристотель жадно урчал, поедая сырую рыбу в гордом кошачьем одиночестве.