Потом Фея стыдливо встала с моих колен и повела меня за собой в комнату. В это мгновенье она вся стала серьезная и задумчивая. И тут же ни слова ни говоря, запела акафист Пресвятой Богородице. «Простирай надо мною руки свои, Владычица, святые, чистые, как голубиные крылья».
Возможно, сейчас моя память искажает последовательность этих святых строк, но его смысл, и глубина, и чувствительность голоса моей Феи в этот миг возвышали меня до самого волнующего состояния.
Это ощущение сродни и пламенному экстазу обладанья, и холодному мраку надвигающейся Смерти…
Недаром Фея повторяла вместе с Акафистом слова о нашей болящей душе и ничтожности, в какой прозябал всякий смертный.
От этого слова надежды на вечную милость Святой Богородице устремлялись все выше под тонкий покров великого Неба и постоянной Тайны, держащей нас здесь на сиротливой и мало радующей земле.
И все же с ней, с моей Феей я забывал про все несчастья и мелочи, обкрадывающие разум. С ней душа моя легко и свободно проходила весь земной эфир.
В ее молитвенной и робкой, застенчивой улыбке с преклонением колен сияло не одно только раскаянье испуганной грешницы…
Нет, для этого наша жизнь была слишком ирреальна и противоречива… Нет, смысл она брала из собственного вдохновения, от сознания не греха, а чистоты его относительной справедливости живущего кое-как мира…
Заурядные люди, не умеющие ни любить, ни проникаться тайной Божьего слова, никогда не поймут, какой легкой, сказочно обворожительной была для меня тогда моя поющая Фея. Она роняла в мою душу капли смысла, и я ей тихо подпевал…
Чей-то звонок прозвучал так глухо, словно мы существовали уже в другом мире. Наверное, это так и было.
Я пошел открывать дверь. Фея инстинктивно дернулась к своему укрытию, но тут же застыла на месте, словно чувствуя, что это не Темдеряков. И на самом деле, это был мой отец.
Он приехал навестить меня. От неожиданности я смутился и неловко поцеловал его. Он тепло обнял меня и сразу прошел в комнату, где нас ждала грустно молчащая Фея.
– Ага, значит, стал девиц приводить, – с горькой усмешкой обернулся на меня отец. – И пить уже стал, как взрослый.
Он заметил пустую бутылку из-под коньяка, оставшуюся после писателя Петрова на подоконнике.
– Ну, подожди, – возмущенно прошептал я, – ну, не надо так со мною разговаривать! Я уже работаю и отношусь к жизни гораздо серьезнее, чем ты думаешь!
– Сопляк! Я высылаю тебе деньги на обучение, а ты уже неделю как не ходишь на занятия!
Отец кричал на меня, распаляясь все больше…
Плачущая Фея отвернулась к окошку и затаилась, как притихшая мышь. Даже Аристотель от отцовского крика спрятался под диван. Я стоял перед отцом и как ребенок, и как взрослый, и я не знал, как донести до него смысл моей странной и противоречащей всему жизни.
– Я люблю ее, понимаешь, – прошептал я, а по глазам моим лились слезы.
Отец задумался и потом взял меня за руку и сказал: «Пойдем!»
А Фее он сказал:
– Вы меня извините, но нам с ним надо поговорить, мы выйдем на улицу, и он меня проводит на поезд.
Всю дорогу я рассказывал ему про свою жизнь, а он с озабоченным видом слушал меня.
Люди проходили мимо как сомнамбулы. Опять шел дождь.
Он словно помогал мне думать и говорить. Капли, как слова, отчаянно падали в землю. Потом мы пришли на вокзал, отец со мной подошел к своему вагону.
Он меня на прощанье обнял, а я крикнул в уже отъезжающий поезд. Я еще долго бежал по лужам за ним.
Плакал, как ребенок, и на его глазах тоже видел свои младенческие слезы.
Он махал мне рукой. Так птица машет крылом на прощанье с землей. Фея встретила меня задумчивым поцелуем.
На следующий день я пошел учиться… Иногда мне казалось, что я делаю это ради своего отца, хотя на самом деле это он ради меня приезжал сюда и просил не бросать университет. Кстати, он так и не заметил моей перебинтованной шеи.
Так иногда один вопрос заслоняет другой, так моя учеба и Фея укрыли от глаз моего отца еще одну коварную случайность. Впрочем, он так давно меня не видел и так напряженно вглядывался в мои глаза, что некоторые детали просто исчезали в распахнутой пропасти нашей Вселенной…
Как ни странно, но Фее понравился мой отец, даже несмотря на его гнев и едва прикрытое чувство горькой иронии, даже презрение к нам.
Вместе с тем, и через его обеспокоенный крик светилась и проглядывалась любовь. Чтобы в себе таить сочувствие с предчувствием.
Может, я и не знал, что он думал в ту минуту, но видел и чувствовал, как он любит меня. Как он становится для меня живою легендою.
Как эхо извинения перед Феей просил прощения он за то, что был отцом, и за любовь свою, поскольку мудро чуял, как заблуждается душа в своей любви. И как пугается в себе существованья…
Именно поэтому Фея полюбила моего отца, и он помог ей простить его.
Я прихожу на учебу с перевязанным горлом, как недоделанный со сломанной гильотины. И сразу же встречаю любопытные взгляды, иногда даже смех и шуточки. Федор Аристархович тут же уводит меня в курилку и спрашивает, что случилось?
– Только между нами, – шепчу я ему на ухо, – то очень крепко вчера выпил!
– И что, с кем-то подрался?
– Да нет. Врач вчера зуб сверлила, а я от страха дернулся, и она нечаянно сверлом по горлу провела…
– И как ты жив-то еще, – то ли сочувственно, то ли шутя заметил Федор Аристархович.
– А что с вашим горлом?! – подошел ко мне, с интересом меня разглядывая, профессор Цнабель.